— Это невозможно. Штейн опасен. Тебе-то какой интерес? Или он — твой паренек? На двух хозяев работал?

Поняв, куда клонит Головин, Рукомойников тут же успокоил его:

— Зачем же так плохо думать о своих ближайших помощниках? Не думай о нем так плохо. Штейн, насколько мне известно, никогда не сотрудничал с госбезопасностью, хотя наш человек в Стокгольме еще до войны пытался его вербануть. Но Штейн не поддался ни на угрозы, ни на сладкие посулы. Успокойся, Филипп Ильич. Штейн никогда не таскал информацию от тебя ни мне, ни моим коллегам.

— Как же ты узнал о том, что он сбежал?

— Ну, у нас свои возможности. В Стокгольме не только твои люди сидят.

Они не спеша продолжали прогуливаться по Цветному.

К стенам домов то тут, то там жались герои битвы за Москву — калеки-инвалиды, демобилизованные из госпиталей по ранению.

Безногий инвалид с медалью на линялой гимнастерке, пьяненький с самого утра, ничем не торговал и ничего не предлагал. Он молча собирал дань в мятую пилотку без звездочки. Голубые, васильковые глаза обезноженного солдата смотрели на мир с грязного, заросшего жесткой щетиной лица с пронзительной тоской по своей загубленной жизни. Эти недавние солдаты, выброшенные из смертельных боев в мирную жизнь беспомощными обрубками человеческой плоти, еще никак не могли осознать всю глубину той пропасти, в которую они летели и все не могли достичь дна. Они никак не могли понять всего ужаса своего положения и не могли смириться с ним, найти самих себя в новом своем состоянии. Отработанный материал, неизбежные отходы войны, они стали не нужны своему государству. Неспособные больше к ударному труду ни в колхозе, ни на производстве, они стали обузой для той власти, чьей волей были брошены в огонь и дым сражения. Для той самой власти, засевшей в Кремле, которую они защитили минувшей студеной зимой сорок первого года. Защитили ценой своей отныне и навсегда проклятой жизни.

Еще долгих три года будут приходить они с той стороны, где заходит солнце, страшные, увечные, беспомощные, чаще всего пьяные, вызывающие жалость и омерзение. Лишние.

Лишние, от слова «лихо», с лихвой доставшегося каждому из них, навалившегося тяжким грузом и подмявшего их под себя. Они заполнят собой рынки, перекрестки и электрички, станут живым и ненужным укором для всех — взрослых и детей, воевавших и не воевавших, но уцелевших. Миллионами они рассеются по огромной и счастливой Стране Советов, приводя в смятение выживших и переждавших и доставляя неприятные хлопоты милиции. Из миллионов солдат-инвалидов смерть выкосит одну треть в первые же пять лет после Победы. Еще одну треть — во вторые пять лет. Они будут умирать тихо и незаметно, как осенью умирает полевая трава, не срезанная косой и не полегшая под градом летом. Часто от старых ран, но чаще от дрянной сивухи. До благополучных и сытых семидесятых из миллионов дотянут лишь тысячи.

За разговором они не заметили, как сделали целый круг по бульвару и снова оказались возле машины Головина. Нужно было что-то решать. Стоять на своем до конца генералу больше не было никакого смысла: Рукомойников уже знал достаточно для того, чтобы отправить дело Головина в военный трибунал. Предварительное следствие по делу будет вести Смерш, а значит, до самого трибунала Филипп Ильич может и не дожить.

Взвесив все обстоятельства, Головин решил выторговать для себя максимум возможного.

— Хорошо, Павел Сергеевич. Убедил. Пусть живет. Только, сам понимаешь, подарить такого ценного сотрудника я тебе не могу. Уловил?

— Нет, еще не уловил.

— Я подаю на Штейна документы в военный трибунал. В закрытом заседании его приговорят к расстрелу, и приговор этот может быть приведен в исполнение в любой момент. Сам приговор я положу под сукно до поры, а все остальные, особенно твои коллеги-чекисты, пусть считают, как ты и предложил, что сам Штейн погиб при исполнении. Как он воскреснет из мертвых, так я у тебя его обратно и перехвачу. Договорились? А если он заартачится или поведет себя странно, то у меня под сукном будет лежать приговор, и это будет достаточным основанием для того, чтобы послать за ним группу товарищей.

— Тогда договорились. По рукам?

— Погоди. У меня есть два условия.

Рукомойников посмотрел вопросительно, а Головин продолжил:

— Во-первых, ты его ведешь лично, лично его контролируешь. Все его перемещения по миру осуществляются только под твоим контролем. Во-вторых, чтобы нам больше не возвращаться к этому вопросу, ты мне сейчас расскажешь, когда, как и при каких обстоятельствах ты у меня этого Штейна перехватил. Чтоб на будущее мне этот случай был уроком.

— Ну, это совсем просто, Филипп Ильич. К большому счастью для самого Штейна, я знаком с Олегом Николаевичем намного дольше, чем ты. Мы с ним еще в детприемнике вместе были. Потом в колонии на соседних кроватях спали. А после колонии каждый пошел своим путем. Он в РККА, я — в ОГПУ. Но занимались-то мы, в сущности, одним делом. Теряли, конечно, связь, выпускали друг друга из виду, особенно на время заграничных командировок, но отношений не прекращали. Остались такими же друзьями, какими были в колонии. Дня за четыре до того, как ты его направил в Стокгольм, Олег позвонил мне и попросил совета, как ему быть. Мы встретились тут же — на Цветном, где с тобой сейчас гуляем. Он тебя не в Стокгольме просчитал. Он тебя еще здесь просчитал. Еще в Москве он понял, что живым ты его из игры не выпустишь.

— Он тебе открыл, что это за игра? — встревоженно спросил Головин.

— Нет, Филипп Ильич, не открыл. Даже не намекнул. Хорошего ты себе помощника воспитал. И голова работает, и мысли твои, будто рентген, видит насквозь, и тайны служебные хранить умеет. Он мне сказал только, что едет в краткосрочную командировку в Стокгольм, а ликвидация генерала Синяева служит лишь прикрытием для его настоящей миссии. Есть еще и второе, главное задание. Куда опасней первого. И что за выполнение или невыполнение этого задания ты его в любом случае… — Рукомойников сделал жест, будто стрелял себе в висок из пистолета.

— Да-а, — протянул Головин. — Умен Олег Николаевич, ничего не скажешь. Трудно мне теперь без него будет. Многое самому делать придется.

— Ну вот! — снова улыбнулся Рукомойников. — А ты его хотел зачистить. Всегда найдется тонкая работа, которую можно доверить только самым-самым…

— Это все? А в Стокгольме кто за ним смотрит?

— Мой агент Амин. Один из самых лучших.

— Да уж. Обхитрил меня Олег Николаевич. Со всех сторон обштопал. Всюду подстраховался.

— Так мы договорились? Отпустишь Олега?

— Не отпущу. Самому нужен. Сказал же — передам во временное пользование. До тех пор, пока не воскреснет. А у себя в управлении пусть пока походит предателем. Из партии мы его, конечно, выгоним, отдадим под трибунал, вынесем заочно приговор… Пусть будет. Как только он рыпнется, то к нему поедет чистильщик. А пока пускай живет спокойно. По рукам.

Вернувшись в кабинет, Головин стал размышлять над сложившейся ситуацией и вспомнил о Саранцеве-Осипове-Неминене.

«А с мордвиненком этим, что делать? Он тоже много знает. С одной стороны, не мешало бы его… нейтрализовать. С другой стороны — парень таскает ценные сведения о шведской руде. Какой смысл убирать его одного, если все равно останется Штейн? Пусть лучше и дальше сообщает об объемах поставок руды из Нарвика. По крайней мере, это направление в разведработе будет давать результаты. Может быть, это и неправильно — оставлять его в Стокгольме, но уж очень ценный агент Тиму Неминен. Пусть живет».

Головин тут же набросал телеграмму с приказом капитану Саранцеву оставаться в Стокгольме для выполнения прежнего задания, вызвал шифровальщика и передал ее ему для шифровки и передачи. Он уже собирался спуститься в буфет, чтобы перекусить, как на столе затарахтел зуммер телефона правительственной связи.

«Кто бы это мог быть?» — удивился Головин.

Для Сталина — слишком рано. Сталин мог позвонить только ночью. Да и генерал Головин не того полета птица, чтобы Верховный главнокомандующий звонил ему лично. Жуков? Тоже вряд ли. Тот вообще редко звонил к ним в управление, а Головину и совсем ни разу не удосужился. С некоторым недоумением генерал снял трубку с аппарата цвета слоновой кости.